Неточные совпадения
В снах тоже появилась своя
жизнь: они населились какими-то видениями, образами, с которыми она иногда говорила вслух… они что-то ей рассказывают, но так неясно, что она не поймет, силится говорить с ними, спросить, и тоже говорит что-то
непонятное. Только Катя скажет ей поутру, что она бредила.
Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред
жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и
непонятным, потому что это была сама
жизнь.
Пребывание в Петербурге казалось Вронскому еще тем тяжелее, что всё это время он видел в Анне какое-то новое,
непонятное для него настроение. То она была как будто влюблена в него, то она становилась холодна, раздражительна и непроницаема. Она чем-то мучалась и что-то скрывала от него и как будто не замечала тех оскорблений, которые отравляли его
жизнь и для нее, с ее тонкостью понимания, должны были быть еще мучительнее.
― Да, но я не могу! Ты не знаешь, как я измучалась, ожидая тебя! ― Я думаю, что я не ревнива. Я не ревнива; я верю тебе, когда ты тут, со мной; но когда ты где-то один ведешь свою
непонятную мне
жизнь…
Вся
жизнь ее, все желания, надежды были сосредоточены на одном этом
непонятном еще для нее человеке, с которым связывало ее какое-то еще более
непонятное, чем сам человек, то сближающее, то отталкивающее чувство, а вместе с тем она продолжала жить в условиях прежней
жизни.
— Это было даже и не страшно, а — больше. Это — как умирать. Наверное — так чувствуют в последнюю минуту
жизни, когда уже нет боли, а — падение. Полет в неизвестное, в
непонятное.
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками
жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы в
жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком
непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
— Бедная, бедная моя участь, — сказал он, горько вздохнув. — За вас отдал бы я
жизнь, видеть вас издали, коснуться руки вашей было для меня упоением. И когда открывается для меня возможность прижать вас к волнуемому сердцу и сказать: ангел, умрем! бедный, я должен остерегаться от блаженства, я должен отдалять его всеми силами… Я не смею пасть к вашим ногам, благодарить небо за
непонятную незаслуженную награду. О, как должен я ненавидеть того, но чувствую, теперь в сердце моем нет места ненависти.
Большинство же арестантов, за исключением немногих из них, ясно видевших весь обман, который производился над людьми этой веры, и в душе смеявшихся над нею, большинство верило, что в этих золоченых иконах, свечах, чашах, ризах, крестах, повторениях
непонятных слов: «Иисусе сладчайший»и «помилось» заключается таинственная сила, посредством которой можно приобресть большие удобства в этой и в будущей
жизни.
И, правда, повсюду в
жизни, где люди связаны общими интересами, кровью, происхождением или выгодами профессии в тесные, обособленные группы, — там непременно наблюдается этот таинственный закон внезапного накопления, нагромождения событий, их эпидемичность, их странная преемственность и связность, их
непонятная длительность.
— Зачем же, черт побери, ты здесь толчешься? Я чудесно же вижу, что многое тебе самому противно, и тяжело, и больно. Например, эта дурацкая ссора с Борисом или этот лакей, бьющий женщину, да и вообще постоянное созерцание всяческой грязи, похоти, зверства, пошлости, пьянства. Ну, да раз ты говоришь, — я тебе верю, что блуду ты не предаешься. Но тогда мне еще
непонятнее твой modus vivendi [Образ
жизни (лат.)], выражаясь штилем передовых статей.
Звезды, глядящие с неба уже тысячи лет, само
непонятное небо и мгла, равнодушные к короткой
жизни человека, когда остаешься с ними с глазу на глаз и стараешься постигнуть их смысл, гнетут душу своим молчанием; приходит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность
жизни представляется отчаянной, ужасной…
В том бесконечно сложном и
непонятном процессе, который представляет собою
жизнь больного организма, переплетаются тысячи влияний, — бесчисленные способы вредоносного действия данной болезни и окружающей среды, бесчисленные способы целебного противодействия сил организма и той же окружающей среды, — и вот тысяча первым влиянием является наше средство.
Впоследствии и эта минута часто вставала в моей душе, особенно в часы усталости, как первообраз глубокого, но живого покоя… Природа ласково манила ребенка в начале его
жизни своей нескончаемой,
непонятной тайной, как будто обещая где-то в бесконечности глубину познания и блаженство разгадки…
Но, и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями, в темном саду, в затканных темнотою углах комнат есть что-то особенное, печальное, жуткое,
непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной
жизнью «того света»…
Я начинаю себя презирать; да, хуже всего,
непонятнее всего, что у меня совесть покойна; я нанесла страшный удар человеку, которого вся
жизнь посвящена мне, которого я люблю; и я сознаю себя только несчастной; мне кажется, было бы легче, если б я поняла себя преступной, — о, тогда бы я бросилась к его ногам, я обвила бы моими руками его колени, я раскаянием своим загладила бы все: раскаяние выводит все пятна на душе; он так нежен, он не мог бы противиться, он меня бы простил, и мы, выстрадавши друг друга, были бы еще счастливее.
Тогда абсолютность евангельского учения о
жизни делается
непонятной и неосуществимой.
Жизнь от рождения до смерти в нашем мире есть лишь небольшой отрезок человеческой судьбы,
непонятный, если взять его в замкнутости и отрезанности от вечной человеческой судьбы.
Грустно и весело в тихую летнюю ночь, среди безмолвного леса, слушать размашистую русскую песню. Тут и тоска бесконечная, безнадежная, тут и сила непобедимая, тут и роковая печать судьбы, железное предназначение, одно из основных начал нашей народности, которым можно объяснить многое, что в русской
жизни кажется
непонятным. И чего не слышно еще в протяжной песни среди летней ночи и безмолвного леса!
Понятно, что отсутствие пудры на голове, видимая причина начала припадка, была только той каплей, которая переполнила сосуд. Начало
непонятных припадков нелюдимости, доходившей до болезненного состояния, надо искать в более отдаленном от описываемого нами времени
жизни Григория Александровича Потемкина.
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же
непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в глаза — в эти шахты из поверхностного мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной
жизни — счастливее нас?»
Если я живу мирской
жизнью, я могу обходиться без бога. Но стоит мне подумать о том, откуда я взялся, когда родился и куда денусь, когда умру, и я не могу не признать, что есть то, от чего я пришел, к чему я иду. Не могу не признать, что я пришел в этот мир от чего-то мне не понятного и что иду я к такому же чему-то
непонятному мне.
— Домой, — отвечал Калинович. — Я нынче начинаю верить в предчувствие, и вот, как хочешь объясни, — продолжал он, беря себя за голову, — но только меня как будто бы в клещи ущемил какой-то
непонятный страх, так что я ясно чувствую… почти вижу, что в эти именно минуты там, где-то на небе, по таинственной воле судеб, совершается перелом моей
жизни: к худому он или к хорошему — не знаю, но только страшный перелом… страшный.
Была бездна оттенков, составлявших для меня всю прелесть и весь смысл
жизни, совершенно
непонятных для них, и наоборот.
Кругом было так много жестокого озорства, грязного бесстыдства — неизмеримо больше, чем на улицах Кунавина, обильного «публичными домами», «гулящими» девицами. В Кунавине за грязью и озорством чувствовалось нечто, объяснявшее неизбежность озорства и грязи: трудная, полуголодная
жизнь, тяжелая работа. Здесь жили сытно и легко, работу заменяла
непонятная, ненужная сутолока, суета. И на всем здесь лежала какая-то едкая, раздражающая скука.
В монастырь не хотелось, но я чувствовал, что запутался и верчусь в заколдованном круге
непонятного. Было тоскливо.
Жизнь стала похожа на осенний лес, — грибы уже сошли, делать в пустом лесу нечего, и кажется, что насквозь знаешь его.
Однако Грас Паран, выждав время, начал жестокую борьбу, поставив задачей
жизни — убрать памятник; и достиг того, что среди огромного числа родственников, зависящих от него людей и людей подкупленных был поднят вопрос о безнравственности памятника, чем привлек на свою сторону людей, бессознательность которых ноет от старых уколов, от мелких и больших обид, от злобы, ищущей лишь повода, — людей с темными, сырыми ходами души, чья внутренняя
жизнь скрыта и обнаруживается иногда
непонятным поступком, в основе которого, однако, лежит мировоззрение, мстящее другому мировоззрению — без ясной мысли о том, что оно делает.
Самая казнь, во всей ее чудовищной необычности, в поражающем мозг безумии ее, представлялась воображению легче и казалась не такою страшною, как эти несколько минут, коротких и
непонятных, стоящих как бы вне времени, как бы вне самой
жизни.
Смерти еще нет, но нет уже и
жизни, а есть что-то новое, поразительно
непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозможно.
От века веков море идет своим ходом, от века встают и падают волны, от века поет море свою собственную песню,
непонятную человеческому уху, и от века в глубине идет своя собственная
жизнь, которой мы не знаем.
«Неразумно жертвовать своим спокойствием или
жизнью, — говорит дикарь, — чтобы защищать что-то
непонятное и неосязаемое, условное: семью, род, отечество, и, главное, опасно отдавать себя в распоряжение чуждой власти».
Жизнепонимание общественное потому и служило основанием религий, что в то время, когда оно предъявлялось людям, оно казалось им вполне
непонятным, мистическим и сверхъестественным. Теперь, пережив уже этот фазис
жизни человечества, нам понятны разумные причины соединения людей в семьи, общины, государства; но в древности требования такого соединения предъявлялись во имя сверхъестественного и подтверждались им.
Ему хотелось уложить все свои думы правильно и неподвижно, чтобы навсегда схоронить под ними тревожное чувство, всё более разраставшееся в груди. Хотелось покоя, тихой
жизни, но что-то мешало этому. И, рассматривая сквозь ресницы крепкую фигуру Максима, он подумал, что, пожалуй, именно этот парень и есть источник тревоги, что он будит в душе что-то новое,
непонятное ещё, но уже — обидное.
Для меня эти караванные метаморфозы всегда составляли неразрешимую задачу, и я упомянул о них только между прочим, потому что в экономической
жизни Урала вообще встречается очень много самых
непонятных феноменов.
Ночь, тихая, прохладная, темная, обступила со всех сторон и заставляла замедлять шаги. Свежие веяния доносились с недалеких полей. В траве у заборов подымались легкие шорохи и шумы, и вокруг все казалось подозрительным и странным, — может быть, кто-нибудь крался сзади и следил. Все предметы за тьмою странно и неожиданно таились, словно, в них просыпалась иная, ночная
жизнь,
непонятная для человека и враждебная ему. Передонов тихо шел по улицам и бормотал...
Он вообще плохо замечал то, что творилось вокруг него, живя своей особенной
жизнью в школе, дома, и почти каждый день он вызывал удивление Ильи
непонятными вопросами.
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей
жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей
жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то
непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет
жизни».
Именно, как ребенок, с его неисчерпанною полнотою восприятия впечатлений
жизни, Гомер жадно наслаждается всем, что вокруг, все для него прекрасно — и стол, и кубок, и богиням подобная рабыня Гекамеда, и какая-то гадость из лука, меда и ячной муки, наверно, не более вкусная, чем те маковки и рожки, которые мы с таким
непонятным наслаждением поедали в детстве.
Глубокая пропасть ложится теперь между телом человеческим и душою. Для Эмпедокла тело — только «мясная одежда» души. Божественная душа слишком благородна для этого мира видимости; лишь выйдя из него, она будет вести
жизнь полную и истинную. Для Пифагора душа сброшена на землю с божественной высоты и в наказание заключена в темницу тела. Возникает учение о переселении душ, для древнего эллина чуждое и дико-непонятное. Земная
жизнь воспринимается как «луг бедствий».
Вот в «Анне Карениной» зловещий, мертвый призрак — «министерская машина» Каренин. Самое для него чуждое, самое непереносимое и
непонятное — это живая
жизнь. «Он стоял теперь лицом к лицу перед
жизнью, и это-то казалось ему очень бестолковым и
непонятным, потому что это была сама
жизнь. Всю
жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражением
жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою
жизнью, он отстранялся от нее».
И в
непонятном ослеплении люди верят обману, старательно работают над тем, что уродует и разрушает их
жизнь, и не видят, как ничтожно и внутренне смешно их дело, снаружи такое важное и серьезное.
— Ольга не считала свою любовь преступлением; она знала, хотя всячески старалась усыпить эту мысль, знала, что близок ужасный, кровавый день… и… небо должно было заплатить ей за будущее — в настоящем; она имела сильную душу, которая не заботилась о неизбежном, и по крайней мере хотела жить — пока
жизнь светла; как она благодарила судьбу за то, что брат ее был далеко; один взор этого
непонятного, грозного существа оледенил бы все ее блаженство; — где взял он эту власть?..
Как будто какое-то отчаяние вступило, наконец, в ее душу; она, видимо, была под гнетом чего-то неведомого, неопределенного, в чем и сама она не могла дать отчета, чего-то ужасного и вместе с тем ей самой
непонятного, но которое она приняла как неизбежный крест своей осужденной
жизни.
Сердце у Андрюши замерло. Испуганный, задыхаясь, он упал… старался перевести дух, поднялся… опять побежал и опять упал… хотел что-то закричать, но осиплый голос его произносил
непонятные слова; хотел поползть и не смог… Силы,
жизнь оставляли его. Он бился на замерзлой земле; казалось, он с кем-то боролся… и наконец, изнемогши, впал в бесчувственность.
Мне хочется подойти к нему, спрятать лицо на его груди и сказать ему все: про мои сомнения и грезы,
непонятную ненависть к французским глаголам и размеренной
жизни, но язык не повинуется мне.
Памятник Пушкина был и моя первая пространственная мера: от Никитских Ворот до памятника Пушкина — верста, та самая вечная пушкинская верста, верста «Бесов», верста «Зимней дороги», верста всей пушкинской
жизни и наших детских хрестоматий, полосатая и торчащая,
непонятная и принятая [Пушкин здесь говорит о верстовом столбе. (примеч. М. Цветаевой).].
Говорил он мало, только о домашнем и лишь изредка, всё реже, вспоминал о крестьянской, о помещичьей
жизни,
непонятной Наталье.
Природа странно создала меня: в те лета, когда другие рвут играючи цветы на лугу
жизни, я бегал детских игр, я уж задумывался и, тревожимый
непонятным чувством, искал чего-то, сам не зная чего.
Объяснение этого странного противоречия только одно: люди все в глубине души знают, что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага их
жизни, и только потому продолжают жить, предвидя их или подвергаясь им. Возмущаются же они против страданий потому, что при ложном взгляде на
жизнь, требующем блага только для своей личности, нарушение этого блага, не ведущее к очевидному благу, должно представляться чем-то
непонятным и потому возмутительным.
Я наблюдал, как в этих щелях, куда инстинкт и скука
жизни забивают людей, создаются из нелепых слов трогательные песни о тревогах и муках любви, как возникают уродливые легенды о
жизни «образованных людей», зарождается насмешливое и враждебное отношение к
непонятному, и видел, что «дома утешения» являются университетами, откуда мои товарищи выносят знания весьма ядовитого характера.